– Ах, скорее бы ночь…
А она уже грозится вдали, развернула черное знамя. Вздрогнули в испуге последние лучи, залились кровью, в бездну свалились. Радостно прянул оттуда мрак, тени мчатся вправо и влево, а за ними бежит ужас.
Черный кошмар.
Вьюга вцепилась в решетку, бьется за окном, рыдает в холодном мраке.
А внизу под ним, под его ногами, ходит кто-то. Мечется целые ночи – взад и вперед – без конца.
– Отчего он не спит никогда?
Вздрагивает тьма, шепчет страшную мысль:
– Быть может, уже безумный он – мечется там?
А он все ходит, неведомый, взад и вперед – целые ночи. Без конца. Не взойдет никогда солнце. Вечно будет ходить он, страшный, внизу…
И вдруг – замолк глухою, темною ночью.
– Где он? Умер? Увезли его?
Молчат стены кругом.
Пустой гроб внизу. Немые стены кругом. Как слепые вихри во тьме – безумные мысли. Все ходить, ходить…
– Как тот, что был внизу. А потом увезут так же ночью?
Семь шагов, семь шагов. Толпятся, гонятся стены. Мелькают старые надписи. Чьи-то имена, забытые, полустертые, чьи-то стихи, скорбные, рыдают на холодном камне.
Кто их писал? И где теперь они и их муки?
За окном – колокола, звонят – плачут, далеко где-то, чуть слышно.
Там, далеко – странный огромный мир. Люди – идут, спешат, говорят впивают мысли друг друга. Люди!
Сердце бьется в холодные стены, задыхаясь, как воздуха ищет их… Люди!
Тихо. Пустой гроб внизу. Немые стены кругом. Чуть слышно колокола звонят – плачут: уже утро.
Длинными, бледными лучами ухватился рассвет за решетку, повис мелкой сеткой дождя над тюремным двором.
– Там ходят теперь. К ним, к ним!
Там внизу – их шестнадцать. Запертых в шестнадцати клетках.
Налегли сверху мокрые, тяжелые тени – от каменных стен. Ни звука, ни слова. Тихо – будто нет там живых людей.
Невнятным пятном мелькнет лицо, и на нем две черных точки – глаза. Мелькнет – исчезнет.
Взад и вперед мечутся. Взад и вперед. Кружат, как дикие звери, все быстрее бегут. Некуда – взад и вперед…
Уже нет больше сил ходить и биться мыслью о стены, о дверь, о решетку – они стоят, прислонившись к забору, и вверх смотрят.
Маленький, четырехугольный клочок неба бросили им: не смогли закрыть. Облака хмуро смотрят вниз и плывут мимо. Уходят за стены – туда, где и они, пойманные, жили когда-то.
И задремавшая в забытьи жажда жизни просыпается, и рвет оковы и связи, и бьется, обливаясь кровью.
Чу! Бледные пятна в окнах – вон, вон! Там – товарищи.
Слышите? Рвутся к ним и протягивают руки – зовут их… И не могут отозваться они и выкрикнуть все, отчего задыхаются, и хочется кричать и биться головой о стены.
Остановились. Жадным взором цепляются за решетки, и ищут за ними человека, и бьются в темные стекла…
Недвижное, безмолвное смотрит вниз небо.
Вдруг оборвались все мысли. И все кругом умерло: одна пустота – и в ней падают звуки, острые, сверкающие.
– Тук-тук! Тук-тук-тук!
Снизу… Там – живой, внизу!
У трубы уже. Забилось сердце, как безумное, и рвется навстречу. Нет дыхания. Нет дыхания. Тихо. Пар шумит в трубе.
И опять: тук-тук! Молнией разрезало тишину.
В радостном вихре путаются и пляшут мысли. Не вспомнить букв.
– Я слушаю.
– Стук! – упало снизу, дрогнула труба всем телом. Закричать хочется от радости. Понял тот, внизу, понял!
– Кто вы, товарищ?
Молчит. Что же молчит он?
– Т-с-с! Отвечает…
Звуки дрожащие, обломанные. Путаются, не сосчитать их. А если не поймешь?
Падает вниз и холодеет сердце.
Нет, нет! Надо записывать…
Все растут ряды непонятных цифр. А в них закутаны, спят человеческие слова – точно листья в почках. Все растут… Сейчас развернутся, а с ними – весна и золото-солнце.
– Дзынь, дзынь!
Радостно вздрагивает труба. Слова бегут по ней искрами вверх, всю тишину – сверху донизу – пронизали жгучими змейками: свернулась, испуганная, серою пеленою, уходит…
Как много… Двенадцать слов!
Дрожит бумажка в руках. Надо положить на стол, чтобы прочитать.
– «Я рабочий Александр Тифлеев арестован двадцатого декабря сижу пятая галерея привет товарищу».
Все громче звонят колокола, все светлее.
Милые, смешные ошибки и пропуски. И самые слова от этого – не сухие, книжные, а живые.
Еще, еще читать – жадно пить…
Привет товарищу! О, милый!
Отвечать – скорее.
– Сказать о новом, огромном, что нахлынуло, и о темном и душном, что было раньше, и о надеждах родившихся.
– Я – бывший студент Белов. Сижу один три месяца. Я вам рад. – Кончил и мучился: не то, не то! Тысячи слов дни и ночи лежали скованные и должны были родиться теперь и не могли – бились и мучили. Точно во сне: нужно крикнуть, а язык мертвый, чужой, неподвижный.
И еще без конца много нужно говорить. Кружатся мысли, падают где попало, как подхваченный бурей листок. Остановились.
– За что сидите?
– Убил…
Ровно ответила труба, спокойно. Опустились мысли. Тучкой разочарование набежало. Уголовный?
– …шпика, – докончила труба.
Ага! Злой и яркой молнией сверкнуло, и радостная волна мести отхлынула от сердца…
Потушили лампы. Зашлепали-заплескались в гнилом болоте шаги в коридоре. Холодной струйкой вытянулся, стегнул свист. Заскрежетал зубами замок.
Затихло, кажется. Чуть слышно застучал Белов – железным шепотом.
– Не спишь?
– Не хочется. Все думаю.
– О чем?
– Как шпика мы тогда убили.
И замолчали оба.
Потихоньку застучал опять Белов.
– Расскажи. Все равно не спим.
Расскажет он, будет долго в темноте рассказывать. Взял Белов с кровати пальто, бросил на пол возле трубы, лег.