А когда вернулся домой, его ждал еще один подарок: Диди сама – сама! – предложила пойти по магазинам и начать т е покупки. И Кемблова муха без следа исчезла.
– Утюг, – засиял Кембл. – Нет, сначала утюг, а уже потом.
– Утюг – тяжелый, надо под конец, чтобы не таскать его все время, – резонно возражала Диди.
Но Кембл настоял на своем, купили утюг, и Кембл радостно его таскал, и вовсе не было тяжело-легонький, как перышко, честное слово.
Зажигались огни, густел туман. Это был день рождения Кембла – настоящего рождения, начиналась новая жизнь. И новый был Джесмонд в тумане – невиданный, незнакомый город. Необычно и весело звучали шаги – будто кто-то неотвязно ступал, сторожил сзади.
И еще непременно хотел Кембл купить белья для Диди. Диди отнекивалась, но Кембл и слышать не хотел нынче – день его рождения.
– Для вашей жены?
– Нет… То есть… – Кембл смущенно улыбался приказчику.
Прозрачные, шелковые – тело через них должно нежно розоветь – сорочки и панталоны. Было радостно-стыдно перевертывать и разглядывать все это вместе с нею, с Диди. С каждой купленной вещью Диди все больше становилась его женой.
Уши у Кембла горели, и он заметил: Диди прятала лицо. Кембл засмеялся.
– Ну же, Диди, будьте же храброй: посмотрите на меня… – хотелось видеть и у ней тот же сладкий стыд. Но Диди лица так и не показала.
Вечером заявился О'Келли с массой свертков и в сопровождении мисс Сесили.
– …Чтобы было как в Ноевом ковчеге, – объяснил О'Келли. Повернулся к камину – и всплеснул руками: на камине, рядом с мопсом Джонни – красовался сверкающий утюг. – Рядом с Джонни? – с укором посмотрел он на Диди.
Потом обернулся к Кемблу:
– Итак, решено: «я твой навеки» – не правда ли, Кембл? Что касается меня, то я просто глуп: никогда не мог понять, как можно одну и ту же любить каждый день – как можно одну и ту же книгу читать каждый день? В конце концов – это должно сделать малограмотным…
На Диди шампанское сегодня действовало странно: она сидела у стола, вытаскивала из блокнота листки почтовой бумаги и с наслаждением разрывала их на мелкие кусочки. Сесили – та раскраснелась от вина и боролась с О'Келли из-за четвертой пуговицы: три пуговицы на блузке она позволила расстегнуть, но четвертую…
– Нет, это неприлично, – с серьезной и невинной физиономией пасхального барашка отвечала Сесили.
– Но отчего же именно четвертую неприлично? – хохотал О'Келли. – Отчего же три было можно?
Диди все еще рвала бумагу. О'Келли отобрал у ней блокнот и попросил тишины. Главное, на что он хотел бы обратить внимание слушателей, – была почтовая бумага с линейками. На иной бумаге – в Джесмонде писем не пишут, и это очень хорошо, так как линейки – те же самые рельсы, а мысль в Джесмонде должна двигаться именно по рельсам и согласно строжайшему расписанию. Мудрость жизни – в цифрах, а потому он приветствует трехпуговичную мораль обожаемой Сесили. И так как он, О'Келли, и никто другой, был Змием, соблазнившим Кембла сойти с рельс прихода Сент-Инох, то…
О'Келли вытащил чек на пятьдесят фунтов и протянул Кемблу:
– …Чтобы вы могли завтра же купить все свои остальные утюги…
И так как Кембл колебался, О'Келли добавил:
– Разумеется, взаймы. И я требую, чтобы вы сегодня же – сейчас же – написали мне вексель. Ну?
Это было головокружительно хорошо: значит – хоть завтра же… Руки у Кембла дрожали, и голос дрожал:
– Я не умею говорить как вы, О'Келли… Но вы понимаете… Вы мой единственный друг, который – единственный…
И теперь – это было совершенно нелепо – Диди захохотала – и все выше и громче – сорвалась – и сквозь слезы:
– Не смейте брать, Кембл! Не смейте брать у него деньги! Не смейте, я не хочу, не хочу!
Впрочем, скоро она успокоилась и затихла. Вероятно, это был просто каприз: никаких резонов – почему не хотела – Диди сказать не могла.
– Вот видите: ваше шампанское, – укоризненно-ласково сказал Кембл мистеру О'Келли, О'Келли уходил с пасхально-барашковой Сесили под руку.
День рождения Кембла кончился – и завтра начнется новая жизнь: завтра искать маленький домик.
Диди опять обещалась зайти к мистеру О'Келли после театра, и О'Келли бегал по цветочным магазинам, разыскивая Easter lilies: Диди их так любила. Странный, фарфорово-белый цветок, из одного громадного, небрежно свернутого лепестка, и высунуто жало-тычинка с сухим, сладким, ленивым запахом. В асимметрии цветка и в противоречии фарфоровой белизны и запаха – было что-то раздражающее, как в о'келлиевской манере говорить. Словом – Easter lilies нравились Диди, и надо было их во что бы то ни стало достать. Сезон их уже проходил. И только на Кингс-стрит О'Келли посчастливилось найти последние, уже слегка увядающие, из пожелтевшего старого фарфора.
Со свертком под мышкой, насвистывая, выбежал О'Келли из магазина. Мысли весело пенились шампанским, и из искристой пены, как Венера, выходила Диди в черной пижаме.
«Впрочем, нынешняя Венера такой и должна быть: в пижаме. Нагота – слишком уж добродетельна…» – насвистывая, размышлял О'Келли.
– Добрый вечер, дорогой мистер О'Келли! Не правда ли, прекрасная погода?
О'Келли споткнулся: перед ним сияли золотые зубы викария Дьюли.
– Вы, вероятно, к себе – в контору? – чуть приметно улыбнулся Дьюли.
– То есть… почему в контору? – О'Келли немного смутился: никто не знал о том, что делалось по вечерам в конторе, и это было очень странно, что Дьюли… – Я не настолько ослино трудолюбив, чтобы работать еще и по вечерам… – непринужденно засмеялся О'Келли.