Прежде чем ответить, викарий сделал паузу и высморкался, что стояло у него в рубрике: искреннее волнение. Что же – он всегда готов на жертвы. Но уж если и это не поможет – тогда придется…
Миссис Дьюли мяла и разглаживала узкий конверт, озябло поводила плечами: вероятно, простудилась. В жаркую пору, знаете, это особенно легко.
Вокруг порхали, поклевывали розовые и голубые.
Диди встала позже, чем обычно, – было уже за полдень, что-то напевала и расчесывала перед зеркалом непослушные мальчишеские кудри. На ней была любимая черная пижама: корсаж разрезан до пояса и слегка стянут переплетом шнура, и сквозь черный переплет – розовое. В этом костюме и с подрезанными волосами – девочко-мальчик – она была как средневековый паж: из-за таких строгие дамы легко забывали рыцарей и так охотно выкидывали веревочную лестницу с балкончика башни.
В соседнем номере тяжело ворочался Кембл: третий день освободилась комната рядом с Диди – и третий день он здесь жил – или нет: куда-то летел на взбесившемся автомобиле, летел через что попало – летел как во сне. Впрочем, скоро все это кончится. Вот только заработать еще фунтов тридцать, и тогда можно будет снять один из тысячи одинаковых домиков – и снова под ногами будет твердо.
– Миленький Джонни, – беседовала Диди с фарфоровым мопсом, – уж ты, пожалуйста, на меня не сердись, если я немножко выйду замуж. Ведь ты меня знаешь? Ну, так и молчи, и улыбайся, а теперь…
В № 72 стучали. Должно быть – Нанси из нового revue.
– Нанси? Войдите.
Дверь скрипнула, Диди вышла из-за ширмочки и увидела – викария Дьюли. Он вскинул вверх брови изумленными треугольниками, издал негодующий: ах! – и попятился к выходу в коридор.
– Я чрезвычайно извиняюсь – я думал, что уже раз больше двенадцати, когда уже все… – Он взялся за ручку двери, но за ту же ручку схватилась и Диди.
– Нет, нет, пожалуйста, не стесняйтесь, ради Бога – садитесь. Это мой обыкновенный утренний костюм – и не правда ли, очень милый фасон? Я так много о вас слышала – я очень рада, что вы наконец…
Что ж, надо было собой жертвовать до конца: викарий сел, стараясь не глядеть на обычный утренний костюм.
– Видите ли… Мисс? Гм… Диди… Я пришел по поручению одной несчастной матери. Вы, конечно, не знаете, что значит иметь дитя…
– О, мистер Дьюли, но у меня есть… Вот мой единственный Джонни, и я его страшно люблю… – Диди поднесла мопса к треугольно поднятым бровям викария Дьюли. – Не правда ли, какой милый? У-у, Джонни, улыбнись! Поцелуй мистера Дьюли, не бойся – не бойся…
Холодными улыбающимися губами Джонни приложился к губам викария. И вследствие ли неожиданности – или вследствие прирожденной вежливости, но только викарий ответил на фарфоровый поцелуй Джонни.
– О, какой вы милый! – Диди была в восторге, но викарий держался совершенно другого мнения. Он негодующе вскочил:
– Я зайду к вам, миссис… миссис, когда вы будете не так весело настроены. Я вовсе не расположен…
– О, мистер Дьюли, к несчастью – я, кажется, всегда весело настроена.
– В таком случае…
Мистер Дьюли отправился в соседний номер – к Кемблу. Здесь почва была более благодарная. Кембл выслушал всю речь мистера Дьюли, усиленно морщил лоб и кивал: да, да. Впрочем, иначе и быть не могло: речь викария была строго логическая, и он увлекал за собой Кембла, как по рельсам, викарий торжествовал…
Но на последней станции неожиданно произошло крушение, Кембл соскочил со стула.
– Мистер Дьюли, прошу вас не выражаться так о… о Диди, которую я просил быть моей женой.
– Же-женой? – но тотчас же викарий оправился: – Но ведь вы же все время соглашались со мной, мистер Кембл?
– Да, соглашался, – мрачно кивнул Кембл.
– Так где же у вас логика, мистер Кембл?
– Логика? – Кембл сморщился, потер лоб – и вдруг, нагнув голову, как бык, пошел прямо на викария. – Да, женой! Я сказал – моей женой… Да! И простите – я… я хочу остаться один, да!
– Ах, так? Хо-ро-шо-с! – Викарий вышел с высоко поднятыми бровями согласно рубрике: холодное негодование.
Был уже июнь. Деревья в парках, к сожалению, потеряли свой приличный, подстриженный вид: цвели олеандры, вылезали изо всех сил, как попало, в абсолютном беспорядке. По ночам заливалось птичье, совершенно не считаясь с тем, что в десять часов порядочные люди отходили ко сну. Порядочные люди сердито хлопали окнами и высовывались в белых колпаках.
Впрочем, надо сознаться, анархический элемент был даже и в Джесмонде, и этот элемент – происходившее одобрял всецело. Умудрялись избегнуть бдительного взора парковых сторожей и после десяти оставались в кустах слушать пение птиц. Кусты интенсивно жили всю ночь, шевелились, шептались, а месяц всю ночь разгуливал над парком с моноклем в глазу и поглядывал вниз с добродушной иронией фарфорового мопса.
Все это производило какую-то странную болезнь: и кусты, и жара, и месяц, и олеандры – все вместе. Диди капризничала и хотела неизвестно чего, и Кембл терялся.
– Жарко. Я не могу… – Диди расстегивала еще одну пуговицу блузы, и перед Кемблом мерно колыхались волны: белые – батисты, и еще одни – розовые, и еще одни, шумные и красные – в голове Кембла.
Кембл старался занять Диди чем-нибудь интересным:
– …Знаете, Диди, на Кинг-стрит в окне я вчера видел электрический утюг. Такая прелесть, и всего десять шиллингов. Я думаю, нам уже можно бы начать обзаведение.
Но Диди даже и на это отзывалась очень вяло. Нет, она, кажется, больна.
Спускала шторы. Ложилась в кровать.
– Посмотрите, Кембл: у меня жар. Ну вот тут – ведь правда? Нет, глубже – сюда… – клала руку Кембла.