Протопоп сидел в углу – усталый, после обедни постовской; мохнатенький, темный – в угол забился. Несть числа у него в соборе говельщиков было. Кликали колокола целый день, шел тучей народ. С любострастием вспоминали все мелочи куриных грехов; медленный, мешкотный шепот в уши лез без конца.
Уходил протопоп из собора – будто медом обмазан и вывалян весь в пуху: мешает, пристало по всему телу. Одно только спасенье было: придя домой – выпить рюмку баклановки.
Перво-наперво после той рюмки – пойдет тончайший туманец в глазах, и все денное, налипшее, гинет. Тихо – не спугнуть бы – пригнувшись, сидит отец Петр. А протрет глаза – и уж ясно видит, настояще, яснее в сто крат, чем днем.
Тотчас за окном – веселая козья морда кивает:
– Здравствуй.
– Ну, здравствуй, ишь ты нынче какой!
В таком виде – любит их отец Петр. Вот если они принимают человечий зрак – нашей одежи не любят они, больше все голяшом – ну, тогда уж…
Приятную беседу с козьей мордой ведет отец Петр, пока не заслышит: Варвара идет. Тот – дирака, конечно: в одноножку, в прискочку, как малые ребята бегают. И видно отцу Петру: тряско подскакивает левое его плечо на бегу.
А голова у протопопа работает ясно-преясно:
– Не от рюмки же это, всякому видно: дело не в рюмке.
Когда подходила Варвара – глаз не открывая спрашивал протопоп:
– Это ты, Собачея? – и явственно видел у Варвары зубы – злые, собачьи, черно-синюю шерсть.
– Что же мне с тобою делать? Опять ты? – кричала Собачея злая, кусала отца Петра: в руки, преимущественно, и в ляжки.
Наутро, за чаем, заплаканная – говорила:
– Какая я тебе Собачея? Ты что на меня возводишь?
Засучивал рукав отец Петр и показывал на руке:
– А это, а это – что?
И глядит – не глядит Варвара, заладила свое:
– Знать ничего не хочу, к доктору надо тебя.
– К доктору, хм… Нет, тут доктор не сведущ.
В Великий четверг – Варвара в лотке купалась на кухне, Иван Павлыч по городу шлындал, отец Петр сидел один.
И опять – тот же самый пришел, коземордый, и никто уже не мешал: всласть наговорился отец Петр. Очень интересные вещи рассказал коземордый, и между прочим, что у них уж начинает распространяться истинная вера и уж он, коземордый, по истинной вере пошел.
Так протопоп обрадовался – просто нету и слов. Вечером, на стоянии, между Евангелий, все думал протопоп:
«Ну, слава Богу, истинная вера пошла и там. А то жалко их было – беда…» – радостно бил протопоп поклоны за истинную веру.
И еще одна в соборе курилась к Богу радостная молитва: Кости Едыткина. Благодарил он за все огулом: и за то, что сподобился он таланта – стихи писать; и за чин четырнадцатого класса; и самое главное – за то, что он стоял сейчас рядом с Глафирой.
В соборе свет, свечи у всех. Протопоп вычитывает Страсти не спеша, истово. Костя в новой тужурке, сердце полно. Глаза опустив, сладко видеть Глафирину милую руку; наклеивать, как и она, метинки на свече – Евангельям счет; уколоться украдкой о теплый локоть…
От стояния несли домой четверговый огонь. Людей в теми не видать – только огоньки текут. Вот уж в заречье – свернули в проулки – загасли. Тихо.
Костя прикрывал свечу фуражкой. На росстани трех переулков взглянул на Глафиру, все забыл, забыл про свечу – и задуло ветром огонь.
Попросил огня у Глафиры. Дрожали руки, долго не мог попасть. И когда, наконец, зажег – сладко сжалось сердце у Кости: предвещаньем каким-то, навек нерушимым, было соединение их свечей. И огненному знаку так крепко поверил Костя, что, нагнувшись к Глафире, спросил:
– А когда же… свадьба?
Раздумчиво поглядела Глафира куда-то мимо Кости, ничего не сказала.
Дворянин Иван Павлыч – стал у князя доверенным человеком: от Ивана Павлыча и пошел тот слух, что на Пасхе объявит князь свою тайну и всех пригласит.
– Да к чему пригласит-то?
– А вот, погодите маленько, все объяснится, – с ехидной приятностью отвечал Иван Павлыч.
Еле дождались Пасхи. День выпал на славу. С утра сусальным золотом солнце покрыло Алатырь – стал город – как престольный образ. Красный трезвон бренчал серебром весь день. Веселая зелень трав расстелила сукно торжественной встречи. И напротив самых присутственных мест – топтала сукно свинья.
Князь с визитами ездил задумчив: хорошо бы и правда – в такой день святое дело начать… Но все разговелись усердно, везде на столах травнички, декокты, наливки, настойки; где уж там серьезный разговор завести?
Последняя у князя надежда была – на отца Петра: отец Петр способен – от мира сего вознестись к возвышенному. Несомненно, способен: человека по глазам – сейчас видно.
Так рассуждал князь, подкатывая на линейке к отцу протопопу. Откуда ни возьмись – свинья. Хрюкнула зло на лошадь, лошадь – шарахнулась, ляскнул зубами князь, еле усидел. Вошел к протопопу расстроенный.
– Отец по приходу ходит, – вышла к князю Варвара. Повертела лампу в руках, но не зажгла почему-то.
Только тут князь приметил: а пожалуй, ведь поздно. За окном взошел месяц, ущербленный, тусменный, узкий. И таким увиделось небо жутко-пустым, таким замокшим навек, что схватило горло, хоть вой…
Молчать было жутко. Насильно улыбнул себя князь:
– Я, знаете, к вам на живейном ехал. А на лошадь – свинья кэ-эк хрюкнет… Свиньи у вас борзые какие!
Варвара молчала, глядела в окно на месяц.
– И все у вас какие-то заборы, пустоши, пустоши, собаки воют…
Варвара прикрыла лицо руками и странно сползла со стула на пол. Князь испуганно встал.
– Не уходите… Нет! Нет! – закричала, забилась Варвара.