Весь день после вчерашнего было тошно и мутно. А когда пополз в окно вечер – мутное закутало, захлестнуло вконец. Не хватало силушки остаться с собой, так вот – лицом к лицу. Андрей Иваныч махнул рукой и пошел к Шмитам.
«У Шмитов рояль, надо поиграть, правда. А то, этак и совсем разучиться недолго…» – хитрил Андрей Иваныч с Андреем Иванычем.
Маруся сказала невесело:
– Ах, вы знаете: Шмита ведь на гауптвахту посадили на три дня. За что? Он даже мне не сказал. Только удивлялся очень, что пустяки – на три дня. «А я, говорит, думал…» Вы не знаете, за что?
– Что-то с генералом у него вышло, а что – не знаю…
Андрей Иваныч сразу сел за рояль. Весело перелистывал свои ноты: «А Шмита-то нет, а Шмита посадили».
Выбрал Григовскую сонату.
Уж давно Андрей Иваныч в нее влюбился: так как-то, с первого же разу по душе ему пришлась.
Заиграл теперь – и в секунду среди мутного засиял зелено-солнечный остров, и на нем…
Нажал левую педаль, внутри все задрожало. «Ну, пожалуйста, тихо – совсем тихо, еще тише: утро – золотая паутинка… А теперь сильнее, ну – сразу солнце, сразу – все сердце настежь. Это же для тебя – смотри, на…»
Она сидела на самодельной, крытой китайским шелком тахте, подперла кулачком узкую свою и печальную о чем-то мордочку. Смотрела на далекое – такое далекое – солнце.
Андрей Иваныч играл теперь маленький, скорбный четырехбемольный кусочек.
…Все тише, все медленней, медленней, сердце останавливается, нельзя дышать. Тихо, обрывисто – сухой шепот – протянутые, умоляющие о любви руки – мучительно пересохшие губы, кто-то на коленях… «Ты же слышишь, ты слышишь. Ну вот – ну, вот, я и стал на колени, скажи, может быть, нужно что-нибудь еще? Ведь все, что…»
И вдруг – громко и остро. Насмешливые, быстрые хроматические аккорды – все громче – Андрею Иванычу кажется, что это у него бывает – у него может быть такой божественный гнев, он ударяет сотрясаясь три последних удара – и тихо.
Кончил – и ничего нет, ни гнева, ни солнца, он просто – Андрей Иваныч, и когда он обернулся к Марусе – услышал:
– Да, это хорошо. Очень… – Она выпрямилась. – Вы знаете: Шмит жестокий и сильный. И вот: ведь даже жестокостям Шмитовым мне хорошо подчиняться. Понимаете: во всем, до конца…
Паутинка – и смерть. Соната – и Шмит. Ни к чему, как будто, а заглянуть…
Андрей Иваныч встал из-за рояля, заходил по ковру. Маруся сказала:
– Что же вы? Кончайте, ну-у… Там же еще менуэт.
– Нет, больше не буду, устал, – и все ходил Андрей Иваныч, все ходил по ковру.
– …Я иду по ко-вру, ты и-дешь, по-ка врешь, – вдруг забаловалась Маруся и опять стала веселая, пушистая зверушка.
Он засмеялся:
– Баловница же вы, погляжу я.
– О-о-о… А какая я была девчонкой – ух ты, держись! Все на ниточку привязывали к буфету, чтобы не баловала.
– А теперь разве не на ниточке? – подковырнул Андрей Иваныч.
– Хм… может, и теперь на ниточке, правда. А только я тогда, бывало, делала, чтоб упасть и оборвать – нечаянно… Хи-итрущая была! А то, вот, помню сад у нас был, а в саду сливы, а в городе – холера. Немытые сливы мне есть строго-настрого заказали. А мыть скучно и долго. Вот я и придумала: возьму сливу в рот, вылижу ее, вылижу дочиста и ем, – что ж, ведь она чистая стала…
Смеялись оба во всю глубину, по-детски.
«Ну еще, ну еще посмейся!» – просил Андрей Иваныч внутри.
Отсмеялась Маруся – и опять на губах печаль:
– Ведь я тут не очень часто смеюсь. Тут скучно. А может, даже и страшно.
Андрею Иванычу вспомнилось вчерашнее, воющие на луну морды, и он сам… вот сейчас запоет…
– Да, может, и страшно, – сказал он.
– А правда, – спросила Маруся, – к нам чугунку будто проведут, – сядем и поедем?
Неслышно вошел и столбом врос в притолку денщик Непротошнов. Его не видели. Кашлянул:
– Ваше-скородие. Барыня…
Андрей Иваныч с злой завистью взглянул в его рыбьи глаза: «Он здесь каждый день, всегда около…»
– Ну, что там?
– Там поручик Молочко пришли.
– Скажи, чтоб сюда шел, – и недовольно-смешно сморщив лоб, Маруся обернулась к Андрею Иванычу.
«Значит, она хотела, она хотела, чтоб мы вдвоем», – и радостно встретил Молочку Андрей Иваныч.
Вошел и запрыгал Молочко, и заболтал: посыпалось как из прорванного мешка горох, – фу ты, Господи! Слушают – не слушают, все равно: лишь бы говорить и своим словам самому легонько подхохатывать.
– …А Тихмень вчера под стол залез, можете себе представить? И все про Петяшку своего…
– …А у капитана Нечесы несчастье: солдат Аржаной пропал, вот подлец, каждую зиму сбегает…
– …А в Париже, можете себе представить, обед был, сто депутатов, и вот после обеда стали считать, а пять тарелок серебряных и пропало. Неужли депутаты? Я всю дорогу думал, я знаю – ночью теперь не засну…
– Да, вы, заметно, следите за литературой, – улыбнулся Андрей Иваныч.
– Да, ведь я говорил вам? Как же, как же! За литературой я очень слежу…
Андрей Иваныч и Маруся переглянулись украдкой и еле спрятали смех. И так это было хорошо, уж так хорошо, – они вдвоем, как заговорщики…
Андрей Иваныч любил сейчас Молочку. «Ну еще, милый, рассказывай еще…»
И Молочко рассказывал, как один раз на пожаре был. Пожарный прыгнул вниз с третьего этажа и остался целехонек, – «можете себе представить?» И как фейерверкер заставил молодого солдата заткнуть ружье полой полушубка и пальцем: так, мол, пулю удержит.
– И оторвало ведь палец, можете себе представить?
Уже все высмеяла Маруся – весь свой смех истратила – и сидела уже неулыбой. Андрей Иваныч встал, чтоб идти домой.