– Ты, Клаус, скажи ей, что она сама молодая, хорошая.
Клаус перевел, хозяйка засмеялась, кивнула Цыбину, налила всем еще.
Потом пошли наверх и стали все осматривать: корпус, лебедку, якоря, такелаж, подняли и спустили парус. Цыбин один полез в трюм, ощупал, обласкал каждый бимс, каждую доску, он улыбался – один, себе, руки у него тряслись. Еще какая-то тоненькая пленочка, волосочек, минута – и все это будет его!
Он вылез на палубу. Елу теперь чуть покачивало… Фомич левым глазом глядел вдаль: там – чуть приметная полоса, будто где-то, еще очень далеко, бежал пароход, а за пароходом длинный дым. Но солнце взодрало вверх, сломя голову летело все выше, было совсем жарко, летне. Спустились опять в кубрик.
Тут Клаус сказал Цыбину:
– Она говорит теперь пятьсот. Меньше нет.
Цыбин набрал воздуху – будто чтобы кинуться с высокого берега в воду.
– Эх… Ну, все равно: ладно! Только пусть сотню подождет до весны.
– Она думает. Она сейчас скажет – и все будет конец… – перевел Клаус ответ хозяйки.
Хозяйка сидела молча и водила пальцем по краю своего стакана. Цыбин слышал, как неслось в нем сердце, как громко, по-коровьи, дышал Клаус, потом как будто на палубе чьи-то шаги. Только он хотел подумать – чьи же это, как вдруг увидел: Клаус ковыряет стол концом ножа. Цыбин, стиснув зубы, выхватил у него нож:
– Ну, ты! Поковыряй у меня еще, попробуй!
Хозяйка взглянула, должно быть, поняла все, заулыбалась, хотела что-то сказать. Цыбин знал: она сейчас скажет – согласна. Он весь раскрылся, ухватился за нее глазами и ждал, не дыша.
Но тут наверху, в синем квадрате, где была открыта дверь из кубрика на палубу, показались высокие сапоги. В кубрик спускался кругленький человечек в синей вязаной мурманке. Лицо у него было безволосое, пухлое, похожее на булку – неизвестно, мужик или баба. Он тонким голосом спросил:
– Эта самая, что ли, ела продается?
– Ю… да… пятьсот рублей, – сказал Клаус и опасливо покосился на Цыбина. Цыбин закурил папиросу, спичка в пальцах у него дрожала.
– Даю! – сказал человек бабьим, тонким голосом. Цыбин скрипнул зубами, взглянул на хозяйку. Она молчала. Цыбин поднялся, кинул ножик на стол. Снова взял его и пошел к трапу. Руки у него тяжело висели. Не глядя, он столкнул с дороги человека в синей мурманке и вылез наверх.
На голубом небе, дразня, чуть покачивалась мачта с желтой, золотой верхушкой. И покачивалась вся легкая ела – будто уже плыла, убегала куда-то от Цыбина. Он бросил картуз, и обеими лапами огребая лицо как медведь – сел на лебедку. К горлу подступило, ему хотелось зареветь по-медвежьи и по-медвежьи крушить все и ломать. Из кубрика слышались голоса, там продавали его елу. Этого нельзя было стерпеть.
Зажав нож в кармане и глотая что-то соленое, он ринулся вниз, в кубрик.
Там сразу все замолчали. Человек в синей мурманке встал из-за стола, попятился.
– Ты что? Ты не очень! – крикнул он Цыбину нарочно громко, чтобы подбодрить себя.
– Уходи… – сказал Цыбин чужим голосом и не глазами, а как-то зубами, оскаленными белыми зубами поглядел в пухлое бабье лицо.
– Сам уходи! Ела не твоя… – человек в мурманке опять сел.
Если бы он не сказал: «Ела не твоя» – может, ничего и не было. Но тут в Цыбине, внутри, будто прорвало шлюз, все хлынуло в голову. Он вытащил из кармана кулак с зажатым ножом, замахнулся.
Все закричали. Фомич стиснул его руку так, что захрустело, хозяйка вырвала нож. Человек в мурманке сидел, зажмурив глаза, и растопыренными пальцами прикрывал голову.
Цыбин поднял над ним пустые, тяжелые руки, как будто подумал одну секунду, потом схватил его толстое, вязкое тело, комкая, выволок на палубу, подтащил к борту, с веселой, злой легкостью поднял и бросил на берег.
Тяжело, как тесто, тело шлепнулось о камни.
Все выскочили из кубрика и стояли сзади. У хозяйки были громадные глаза. Клаус сопел.
– Ты убиваешь. Нехорошо… – сказал он.
– Что ж, и убью! – крикнул Цыбин.
Тело на берегу заворочалось, поднялось. Человек, прихрамывая, не оглядываясь, пошел.
Цыбин вынул из кармана деньги, трясущимися руками пересчитал их и сунул хозяйке, крепко упираясь в нее глазами. Она стояла, не двигаясь. Если не возьмет, значит…
– Бери! – хрипло сказал Цыбин.
Хозяйка медленно поднимала синие глаза. Глубоко посмотрела в Цыбина, может быть, – увидела все, взяла деньги. Цыбин глядел, раскрыв рот, будто все еще не верил. Вдруг схватил норвежку, потянул ее к себе, притиснул и стал целовать ее щеки, губы, волосы.
– Ты… ела! Ела – моя! – кричал он. – Моя ела! Моя!
Потом опять все пили в кубрике, и пил Цыбин. Ему казалось – он все понимает, что говорит по-норвежски хозяйка. Клаус сказал:
– Она тебе говорит, что теперь ела твоя, а за елу она возьмет тебя.
Норвежка засмеялась и тронула рукой щеку Цыбина. Рука была холодная, как у мертвой. Цыбин отодвинулся, встал. Клаус тоже поднялся.
– Пойдем, пора стащить груз с бота, – сказал он. – Потом надо скоро домой.
Втроем – Клаус, Фомич и Цыбин – пошли к боту. Цыбин обернулся еще раз на свою елу и смотрел, упиваясь, жадно глотая ее глазами. На самом носу стояла хозяйка, под белой кофтой у нее торчали широко расставленные, острые груди, она кричала что-то вслед Цыбину. За нею, сзади, было совсем ясное, легкое небо, и только внизу, на уровне ее ног, как дымок от очень далекого еще парохода – чуть приметная полоса.
– Н-да… Оно! – сказал Фомич – неизвестно о чем.
К шести часам уже все было погружено, Клаусов бот подошел и стал рядом с елой, чтобы взять ее на буксир. Хозяйка с узелочком ушла с елы на берег.