Человек и гражданин Яков Бордюг почесался – и пошел запрягать лошадей, как будто все было по-старому. Мы склонны объяснить его поступок действием многолетнего, привычного условного рефлекса. Когда Яков доставил в город Варвару Сергеевну, ее единственного и два чемодана, он в силу того же рефлекса распряг лошадей, засыпал им овса – и вообще остался при лошадях.
В эту ночь свеклосахарные мужики сожгли столпаковский дом и завод. У Варвары Сергеевны сохранилось лишь то, что она привезла с собой в чемоданах, и то, что лежало у нее в сейфе. Тогда для хранения ценностей еще не были изобретены сейфы антисейсмической конструкции, как то: самоварные трубы, ночные туфли, выдолбленные внутри поленья. Поэтому все содержимое сейфа Варвары Сергеевны в октябре было поглощено стихией. Ей пришлось отступить на заранее заготовленные позиции – в мезонине у часовщика Давида Морщинкера. Лошадей и экипаж она приказала продать в спешном порядке.
Яков Бордюг выполнил эту операцию в первый же базарный день – в воскресенье. Вечером он, как каменный гость, прогромыхал по лестнице на мезонин, – выложил перед Варварой Сергеевной керенки, николаевки, думки – и сказал:
– Ну… благодарим, прощайте.
В ответ – разгневанный императорский бас:
– Что-о-о? Иди, дурак, лучше в кухню – самовар пора ставить.
Бордюговские сапоги шаркнули вперед, назад, остановились: их душевное состояние несколько секунд было неустойчивым. Но условный рефлекс еще раз одолел: Яков Бордюг пошел ставить самовар.
И дровами, самоварами, печами он занимался в течение трех следующих глав.
В законе наследственности есть некая обратная пропорциональность: у гениальных родителей дети – человеческая вобла, и наоборот. Если у генерала Столпакова были только табачные кольца и ничего больше, то естественно, что у Ростислава оказался настоящий талант. Это был талант к изливающимся в трубы бассейнам, к поездам, вышедшим навстречу друг другу со станций А и Б, и к прочим математическим катастрофам.
Общественное признание этот талант впервые получил в те дни, когда судьба, демонстрируя тщету капитализма, всех сделала одновременно миллионерами и нищими. В эти дни Варвара Сергеевна продала Давиду Морщинкеру три золотых десятки, и надо было это перевести на дензнаки. Бедная Морщинкерова голова, размахивая оттопыренными крыльями-ушами, неслась через астрономические пространства нулей, пока окончательно не закружилась.
– Дайте-ка мне, – сказал Ростислав.
Он нагнул над бумажкой криво заросший черным волосом лоб. Минута – и все было готово: бесконечность была побеждена человеческим разумом. Морщинкер воскликнул:
– Так вы же, госпожа Столпакова, имеете в этой голове какой-нибудь клад! Это же недалекий будущий профессор!
Слово это, наконец, было сказано: профессор. Рукою бедного часовщика был зажжен маяк, осветивший весь дальнейший путь Варвары Сергеевны. Она теперь знала имя бога, какому она принесет себя в жертву.
Упоминание о боге, хотя бы и не с прописной буквы, – в сущности, неуместно: сама жизнь в те годы вела к твердому научно-материалистическому мировоззрению. И Варвара Сергеевна усвоила, что талант составляется из ста двадцати частей белка и четырехсот частей углеводов, она поняла, что пока, до времени, до подвигов более героических, она может служить науке, только снабжая будущего профессора хлебом, жирами и сахаром.
Сахару не было. В бессахарном мезонине Яков Бордюг растапливал печку. У Варвары Сергеевны в груди материнское сердце скреблось, как крот, слепо отыскивая путь к сахару. На Якове Бордюге была надета стеганая солдатская безрукавка.
– Поди сюда! – вдруг скомандовала Бордюгу Варвара Сергеевна. – Стой… Снимай! – она ткнула пальцем в безрукавку. – Так. Можешь идти.
Яков Бордюг ушел. Безрукавка осталась у Варвары Сергеевны. Зачем все это было – пока никому непонятно.
Через неделю Варвара Сергеевна сидела в вагоне. Заря – упитанная, розовая, буржуазная, еще во времена Гомера занимавшаяся маникюром – с любопытством смотрела в окно. Возле окна, на мешках три гражданки спали кооперативно, кустом: приткнувшись одна к другой лбами. Над ними, качаясь, свешивалась рука с багажной полки, торчали чьи-то забытые руки из-под скамьи. Все руки – красные от зари и от холода, но Варваре Сергеевне тепло: на ней та самая безрукавка Бордюга, густо простеганная… чем бы вы думали? Гагачьим пухом? Ватой? Нет, сахарным песком. Кроме того, ее материнское сердце согрето и еще кое-чем, о чем мы пока говорить не вправе. Какой-нибудь час – и она дома, сама обо всем расскажет Ростиславу. Только бы благополучно проехать последнюю станцию…
Варвара Сергеевна осторожно запахнула на груди безрукавку – так осторожно, как будто вот сейчас ее бюст вспорхнет и улетит. На скамейке напротив старичок неизвестного пола (бабья куцавейка и борода) понимающе взглянул на бюст, осенил себя крестным знамением и сказал:
– Пронеси, Господи! Подъезжаем…
Погрозив хоботом, мелькнула в окна водокачка. Кооперативные гражданки вскочили. Кто-то сзади Варвары Сергеевны открыл окно и испуганно ахнул: «Идут!» Под окном на станции запел петух – видимо, молодой: он знал только полпетушиной строфы. Но и этой половины было довольно, чтобы Варвара Сергеевна похолодела. Она торопливо скомандовала:
– Закройте окно!
Никто не шевельнулся, все примерзли к своим корзинам, мешкам, чемоданам, портпледам, баулам: в вагон уже входили они, заградиловцы. Впереди шел веселый, тугощекий парень морковного цвета, сзади – три бабовидных солдата с винтовками на веревочках.